на главную

Герман Гессе
Последнее лето Клингзора

Назад                                                                                                                               Дальше

Вечер в августе

Вечером, очень усталый — он после полудня на солнце и на ветру писал возле Мануццо и Вельи, — Клингзор лесом, через Велью, пришел в маленькую сонную деревушку Канветто. Ему удалось вызвать какую-то старуху хозяйку, она принесла ему вино в глиняной чашке, он сел на ореховый пенек у двери, распаковал свой рюкзак, нашел в нем еще кусок сыру и несколько слив и стал ужинать. Старуха сидела с ним, седая, сгорбленная, беззубая, и, шевеля дряблыми складками шеи, с затихшими старыми глазами, рассказывала о жизни своего поселка и своей семье, о войне и дороговизне, о состоянии полей, о вине и молоке и сколько они стоили, об умерших внуках и эмигрировавших сыновьях; все эпохи и созвездия этой маленькой крестьянской жизни были представлены ясно и приветливо, грубые в своей скудной красоте, полные радости и заботы, полные страха и жизни. Клингзор ел, пил, отдыхал, слушал, спрашивал о детях и скотине, о священнике и епископе, учтиво хвалил бедное вино, предложил последнюю сливу, пожал руку, пожелал спокойной ночи и, опираясь на палку, с мешком за плечами, медленно побрел в редкий лес, в гору, к ночлегу.

   Был поздний, золотой час, везде еще горел свет дня, но луна уже поблескивала, и первые летучие мыши плавали в зеленом мерцающем воздухе. Опушка стояла в мягких последних лучах, светлые стволы каштанов перед черными тенями, желтая хижина тихо испускала вобранный за день свет, мягко пылая, как желтый топаз, розовые и фиолетовые тропинки тянулись через луга, лозы и лес, кое-где виднелись желтые уже ветки акаций, небо на западе, над бархатно-синими горами, было золотым и зеленым.

   О, если бы теперь можно было еще поработать, в последние заколдованные четверть часа зрелого летнего дня, который никогда не вернется! Как невыразимо уже было теперь все, как спокойно, как добро и щедро, как полно Бога!

   Клингзор сел в прохладную траву, машинально потянулся за карандашом и тут же с улыбкой опустил руку. Он смертельно устал. Его пальцы перебирали сухую траву, сухую, рассыпчатую землю. Как долго еще, прежде чем эта волнующая игра кончится? Как долго еще, прежде чем руки, рот и глаза наполнятся землей? Ту Фу прислал ему на днях стихи, он вспомнил их и медленно произнес про себя:

           Листвой с дерев летит

               Мой срок земной.

               Как я тобою сыт,

               Как пьян тобой,

               Как изнуряешь ты,

               О мир, манящий

               Мельканьем красоты,

               Столь преходящей!

               Ветер будет, летя,

               Над могилой моей свистеть,

               А мать на дитя

               С любовью будет глядеть.

               Мне бы только глаза ее вновь увидать,

               Взгляд ее – это моя звезда.

               Ничего и не нужно больше. Одна лишь мать,

               Вечная мать остается всегда,

               Всех нас родившая, - только она.

               Все остальное радо уйти из мира.

               Наши бесчисленные имена

               Пишет она на летучей струе эфира.

   Вот и хорошо. Сколько еще жизней осталось у Клингзора от его десяти? Три? Две? Уж во всяком-то случае больше, чем одна добропорядочная, обыкновенная, заурядная мещанская жизнь. И он много сделал, много видел, исписал много бумаги и холста, взволновал много сердец любовью и ненавистью, внес в мир много скандального и свежего в искусстве и в жизни. Любил множество женщин, разрушил множество традиций и святынь, отважился на множество новых дел.

Осушил множество полных чаш, надышался множеством дней и звездных ночей, загорал под множеством солнц, плавал во множестве вод. И вот он сидит здесь, в Италии, или в Индии, или в Китае, летний вечер капризно теребит кроны каштанов, мир совершенен и хорош. Безразлично, напишет ли он еще сто картин или десять, проживет ли еще одно лето или двадцать. Он устал, устал. Все умирает, все радо уйти из мира. Молодчина Ту Фу!

   Пора вернуться домой. Он проковыляет в комнату, его встретит ветер, влетев в балконную дверь. Он зажжет свет и распакует свои эскизы. Лесная чаща с большим количеством хромовой желтой и китайской лазури, пожалуй, хороша, когда-нибудь выйдет картина. Надо подниматься, пора.

   Однако он продолжал сидеть, с ветром в волосах, в распахнутой, вымазанной полотняной куртке, с улыбкой и болью в вечернем сердце. Мягко и вяло дул ветер, мягко и бесшумно кружились летучие мыши в гаснущем небе. Все умирает, все радо уйти из мира. Одна лишь мать, вечная мать остается всегда.

   Можно поспать и здесь, хотя бы час, ведь еще тепло. Он положил голову на мешок и стал смотреть в небо. Как прекрасен мир, сыт становишься им, устаешь от него!

   Послышались шаги, кто-то спускался с горы, крепко ступая свободно подвязанными деревянными подошвами. Между папоротниками и дроком показалась какая-то фигура, женщина, цвета ее одежды уже нельзя было различить. Она приблизилась, шагая ровным, здоровым шагом. Клингзор вскочил и выкрикнул приветствие. Она немного испугалась и на миг остановилась. Он посмотрел ей в лицо Он знал ее, но не помнил — откуда. Она была хороша собой и смугла, ее красивые крепкие зубы ярко сверкали.

    — Вот гак так! — воскликнул он и подал ей руку. Он чувствовал, что что-то связывает его с этой женщиной, какое-то воспоминание.— Мы разве не знакомы?

    — Мадонна! Да вы же художник из Кастаньетты! Вы меня еще не забыли?

   Да, теперь он вспомнил. Она была крестьянка из долины, где стоял кабачок, возле ее дома он однажды, в уже потускневшем и сумбурном прошлом этого лета, писал несколько часов, брал воду из ее колодца, подремал в тени фигового дерева, а на прощанье получил от нее стакан вина и поцелуй.

   — Вы больше не приходили,— пожаловалась она.— А уж так мне обещали.

   Озорство и вызов слышались в ее низком голосе. Клингзор оживился.

   — Ну, так, тем лучше, что сейчас ты пришла ко мне! Ну и повезло же мне, как раз сейчас, когда я один и грущу.

   — Грустите? Не обманывайте меня, сударь, вы шутник, ни одному вашему слову верить нельзя. Ну, мне надо идти.

   — О, тогда я провожу тебя.

   — Вам не по пути, да и незачем. Что со мной случится?

    — С тобой-то ничего, а вот со мной... Вдруг кто-нибудь встретится, понравится тебе, пойдет с тобой, будет целовать твои милые губы, и твою шею, и твою прекрасную грудь, кто-нибудь другой, а не я. Нет, этому не бывать.

   Он доложил ладонь ей на затылок и не отпускал ее.

    — Звездочка моя! Моя радость! Моя маленькая сладкая слива! Укуси меня, а то я тебя съем.

   Он поцеловал ее, со смехом запрокинувшуюся, в открытые сильные губы; отбиваясь и возражая, она уступила, ответила на поцелуй, покачала головой, засмеялась, попыталась вырваться. Он прижимал ее к себе, свои губы к ее губам, положив руку ей на грудь, ее волосы пахли, как лето — сеном, дроком, папоротниками/малиной. Переводя дух, он откинул назад голову и увидел на потухшем небе первую взошедш ю звезду, маленькую и белую. Женщина молчала, ее лицо тало суровым, она вздохнула, положила ладонь на его рук и сильнее прижала ее к своей груди. Он ласково склонило , обнял одной рукой ее ноги, которые не сопротивлялись,  уложил в траву.

   — Ты меня лю ишь? — спросила она как маленькая девочка,— Бедная я!

   Они выпили чашу, ветер гладил им волосы и уносил с собой их дыхание. Когда они расставались, он поискал в мешке и в карманах куртки, нет ли там чего-нибудь, чтоб подарить ей, нашел серебряную коробочку, еще наполовину полную курительного табака, опорожнил ее и дал ей.

   — Нет, не в подарок, конечно! — заверил он ее.— Просто на память, чтобы ты не забывала меня.

   — Я тебя не забуду,— сказала она. И: — Ты придешь еще?

   Он погрустнел. Медленно поцеловал он ее в оба глаза.

   — Приду,— сказал он.

   Стоя неподвижно, он еще некоторое время слушал, как шагала она с горы на деревянных подошвах до траве, через  лес, по земле, по камням, по листьям, по корням. И вот она исчезла. Чернел в ночи лес, теплый ветер гладил погасшую землю. Откуда-то, может быть от грибов а может быть, от увядших папоротников, резко и горько пахло осенью.

   Клингзор не мог решиться пойти домой. Зачем теперь взбираться на гору, зачем идти в свои комнаты ко всем этим картинам? Он вытянулся в траве и лежал, глядя на звезды, наконец уснул и спал, пока его не разбудил то ли порыв ветра, то ли холод росы. Затем он поднялся в Кастаньетту, нашел свой дом, свою дверь, свои комнаты. Там лежали пись- ма и цветы, в его отсутствие приходили друзья.

   Как он ни устал, он по старой упорной привычке хоть и среди ночи, а распаковал свои вещи и при свете лампы просмотрел листы со сделанными за день эскизами. Лесная чаща была очень хороша, зелень и камень в тени с крапинами света блестели прохладным, изысканным блеском, как кладовая алмазов. Он поступил правильно, работая только хромовой желтой, оранжевой и синей и отставив зеленую киноварь. Долго глядел он на этот лист.

   Но для чего? Для чего все эти листы, полные красок? Для чего весь этот труд, пот, вся эта короткая пьяная радость творчества? Разве это давало избавление? Давало покой? Давало мир?

   Без сил, едва успев раздеться, он рухнул в постель, погасил свет, пытался уснуть и тихо бормотал стихи Ту Фу:

              Ветер будет, летя,

                  Над могилой моей свистеть.

 

Назад                                                                                                                               Дальше